#упоротый_максимализм #трудное_детство #тян_не_нужны
#длиннопост_опомнись_глупец_ты_не_прочтешь!!!
Спрашивать денег - прегадкая история, даже жалованье, если чувствуешь где-то в складках совести, что их не совсем заслужил.
Между тем мне надо было непременно окончить сегодня же об жалованье, но так как о деньгах не заговаривалось, то я, естественно, рассердился на мою глупость и, как теперь помню, в досаде на какой-то слишком уж веселый вопрос его, изложил ему мои взгляды на женщин
залпом и с чрезвычайным азартом.
- ...Я не люблю женщин за то, что они грубы, за то, что они неловки, за то, что они несамостоятельны, и за то, что носят неприличный костюм! -
бессвязно заключил я мою длинную тираду.
- Голубчик, пощади! - вскричал он, ужасно развеселившись, что еще пуще обозлило меня.
Я уступчив и мелочен только в мелочах, но в главном не уступлю никогда.
В мелочах же, в каких-нибудь светских приемах, со мной бог знает что можно сделать, и я всегда проклинаю в себе эту черту. Из какого-то смердящего добродушия я иногда бывал готов поддакивать даже какому-нибудь светскому
фату, единственно обольщенный его вежливостью, или ввязывался в спор с дураком, что всего непростительнее. Все это от невыдержки и оттого, что вырос в углу.
Уходишь злой и клянешься, что завтра это уже не повторится, но завтра опять то же самое. Вот почему меня принимали иногда чуть не за шестнадцатилетнего. Но вместо приобретения выдержки я и теперь предпочитаю
закупориться еще больше в угол, хотя бы в самом мизантропическом виде:
"Пусть я неловок, но - прощайте!" Я это говорю серьезно и навсегда. Впрочем, вовсе не по поводу князя это пишу, и даже не по поводу тогдашнего разговора.
- Я вовсе не для веселости вашей говорю, - почти закричал я на него, - я просто высказываю убеждение.
- Но как же это женщины грубы и одеты неприлично? Это ново.
- Грубы. Подите в театр, подите на гулянье. Всякий из мужчин знает правую сторону, сойдутся и разойдутся, он вправо и я вправо. Женщина, то есть дама, - я об дамах говорю - так и прет на вас прямо, даже не замечая
вас, точно вы уж так непременно и обязаны отскочить и уступить дорогу. Я готов уступить, как созданью слабейшему, но почему тут право, почему она так
уверена, что я это обязан, - вот что оскорбительно!
Я всегда плевался встречаясь. И после того кричат, что они принижены, и требуют равенства;
какое тут равенство, когда она меня топчет или напихает мне в рот песку!
- Песку!
- Да; потому что они неприлично одеты; это только развратный не заметит. В судах запирают же двери, когда дело идет о неприличностях; зачем же позволяют на улицах, где еще больше людей? Они сзади себе открыто ткань подкладывают, чтоб показать, что бель-фам! Я ведь не могу не заметить, и юноша тоже заметит, и ребенок, начинающий мальчик, тоже заметит;
это подло. Пусть любуются старые развратники и бегут высуня язык, но есть чистая молодежь, которую надо беречь. Остается плеваться. Идет по бульвару,
а сзади пустит шлейф в полтора аршина и пыль метет; каково идти сзади: или беги обгоняй, или отскакивай в сторону, не то и в нос и в рот она вам пять
фунтов песку напихает. К тому же это шелк, она его треплет по камню три версты, из одной только моды, а муж пятьсот рублей в сенате в год получает:
вот где взятки-то сидят! Я всегда плевался, вслух плевался и бранился.
Хоть я и выписываю этот разговор несколько в юморе и с тогдашнею характерностью.
- И сходило с рук? - полюбопытствовал князь.
- Я плюну и отойду. Разумеется, почувствует, а виду не покажет, прет величественно, не повернув головы. А побранился я совершенно серьезно всего один раз с какими-то двумя, обе с хвостами, на бульваре, - разумеется, не скверными словами, а только вслух заметил, что хвост оскорбителен.
- Так и выразился?
- Конечно. Во-первых, она попирает условия общества, а во-вторых, пылит; а бульвар для всех: я иду, другой идет, третий, Федор, Иван, все равно. Вот это я и высказал. И вообще я не люблю женскую походку, если сзади
смотреть; это тоже высказал, по намеком.
- Друг мой, но ведь ты мог попасть в серьезную историю: они могли стащить тебя к мировому?
- Ничего не могли. Не на что было жаловаться: идет человек подле и разговаривает сам с собой. Всякий человек имеет право выражать свое убеждение на воздух. Я говорил отвлеченно, к ним не обращался. Они
привязались сами: они стали браниться, они гораздо сквернее бранились, чем я: и молокосос, и без кушанья оставить надо, и нигилист, и городовому отдадут, и что я потому привязался, что они одни и слабые женщины,
а был бы с ними мужчина, так я бы сейчас хвост поджал. Я хладнокровно объявил, чтобы они перестали ко мне приставать, а я перейду на другую сторону. А чтобы
доказать им, что я не боюсь их мужчин и готов принять вызов, то буду идти за ними в двадцати шагах до самого их дома, затем стану перед домом и буду
ждать их мужчин. Так и сделал.
- Неужто?
- Конечно, глупость, но я был разгорячен. Они протащили меня версты три с лишком, по жаре, до институтов, вошли в деревянный одноэтажный дом,
- я должен сознаться, весьма приличный, - а в окна видно было в доме много цветов, две канарейки, три шавки и эстампы в рамках. Я простоял среди улицы
перед домом с полчаса. Они выглянули раза три украдкой, а потом опустили все шторы. Наконец из калитки вышел какой-то чиновник, пожилой; судя по виду, спал, и его нарочно разбудили; не то что в халате, а так, в чем-то очень домашнем; стал у калитки, заложил руки назад и начал смотреть на меня, я - на него. Потом отведет глаза, потом опять посмотрит и вдруг стал мне улыбаться.
Я повернулся и ушел.
- Друг мой, это что-то шиллеровское! Я всегда удивлялся: ты краснощекий, с лица твоего прыщет здоровьем и - такое, можно сказать, отвращение от женщин! Как можно, чтобы женщина не производила в твои лета
известного впечатления? Мне, mon cher, еще одиннадцатилетнему, гувернер замечал, что я слишком засматриваюсь в Летнем саду на статуи.
- Вам ужасно хочется, чтоб я сходил к какой-нибудь здешней Жозефине и пришел, вам донести. Незачем; я и сам еще тринадцати лет видел женскую наготу, всю; с тех пор и почувствовал омерзение.
- Серьезно? Но, cher enfant, от красивой свежей женщины яблоком пахнет, какое ж тут омерзение!
- У меня был в прежнем пансионишке, у Тушара, еще до гимназии, один товарищ, Ламберт. Он все меня бил, потому что был больше чем тремя годами старше, а я ему служил и сапоги снимал. Однажды он пришел поутру, показал мне пятьсот рублей и велел с собой ехать. Хоть он и бил меня два года назад, а всегда во мне нуждался, не для одних сапог; он все мне пересказывал.
На Кузнецком он купил двухствольное ружье, ягдташ, готовых патронов, манежный хлыст и потом еще фунт конфет. Мы поехали за город стрелять и дорогою встретили птицелова с клетками; Ламберт купил у него канарейку.
Он привязал канарейку ниткой к сучку и из двух стволов, в упор, на вершок расстояния, дал по ней два залпа, и она разлетелась на сто перушков.
Потом мы воротились, заехали в гостиницу, взяли номер, стали есть и пить шампанское; пришла дама... Я, помню, был очень поражен тем, как пышно она
была одета, в зеленом шелковом платье. Тут я все это и увидел... про что вам говорил... Потом, когда мы стали опять пить, он стал ее дразнить и ругать;
она сидела без платья; он отнял платье, и когда она стала браниться и просить платье, чтоб одеться, он начал ее изо всей силы хлестать по голым плечам хлыстом. Я встал, схватил его за волосы, и так ловко, что с одного
раза бросил на пол. Он схватил вилку и ткнул меня в ляжку. Тут на крик вбежали люди, а я успел убежать. С тех пор мне мерзко вспомнить о наготе;
поверьте, была красавица.
По мере как я говорил, у князя изменялось лицо с игривого на очень грустное.
- Mon pauvre enfant! Я всегда был убежден, что в твоем детстве было очень много несчастных дней.
- Не беспокойтесь, пожалуйста.
- Но ты был один, ты сам говорил мне, и хоть бы этот Lambert; ты это так очертил: эта канарейка, эта конфирмация со слезами на груди и потом,
через какой-нибудь год, он о своей матери с аббатом... О mon cher, этот детский вопрос в наше время просто страшен: покамест эти золотые головки, с
кудрями и с невинностью, в первом детстве, порхают перед тобой и смотрят на тебя, с их светлым смехом и светлыми глазками, - то точно ангелы божии или прелестные птички; а потом... а потом случается, что лучше бы они и не
вырастали совсем!
- Какой вы, князь, расслабленный! И точно у вас у самих дети. Ведь у
вас нет детей и никогда не будет.
- Поверь, жизнь всякой женщины, что бы она там ни проповедовала, это - вечное искание, кому бы подчиниться... так сказать, жажда подчиниться. И заметь себе - без единого исключения.
- Совершенно верно, великолепно! - вскричал я в восхищении. В другое
время мы бы тотчас же пустились в философские размышления на эту тему, на
целый час, но вдруг меня как будто что-то укусило, и я весь покраснел. Мне
представилось, что я, похвалами его бонмо, подлещаюсь к нему перед
деньгами и что он непременно это подумает, когда я начну просить. Я нарочно
упоминаю теперь об этом.
- Князь, я вас покорнейше прошу выдать мне сейчас же должные мне вами
пятьдесят рублей за этот месяц, - выпалил я залпом и раздражительно до
грубости.