#чернуха_от_Феди #этак_всякая_муха_тайна #скверная_бабища_угнетает #Attention! #danger! #длиннопост! #ну_ты_поняла #iPhone7 Он вспомнил, что она жаловалась, что он обещался затопить печь. «Дрова тут, можно принести, не разбудить бы только. Впрочем, можно. А как решить насчет телятины? Встанет, может быть, захочет кушать... Ну, это после. Чем бы ее накрыть, она так крепко спит, но ей, верно, холодно, ах, холодно!».И он еще раз подошел на нее посмотреть; платье немного завернулось, и половина правой ноги открылась до колена. Он вдруг отвернулся, почти в испуге, снял с себя теплое пальто и, оставшись в стареньком сюртучишке, накрыл, стараясь не смотреть, обнаженное место. Зажигание дров, хождение на цыпочках, осматривание спящей, мечты в углу, потом опять осматривание спящей взяли много времени. Прошло два-три часа. Раздался ее стон; она пробудилась, она звала его; он вскочил как преступник. — Marie! Я было заснул... Ах, какой я подлец, Marie! Она привстала, озираясь с удивлением, как бы не узнавая, где находится, и вдруг вся всполошилась в негодовании, в гневе: — Я заняла вашу постель, я заснула вне себя от усталости; как смели вы не разбудить меня? Как осмелились подумать, что я намерена быть вам в тягость? — Как мог я разбудить тебя, Marie? — Могли; должны были! Для вас тут нет другой постели, а я заняла вашу. Вы не должны были ставить меня в фальшивое положение. Или вы думаете, я приехала пользоваться вашими благодеяниями? Сейчас извольте занять вашу постель, а я лягу в углу на стульях... — Marie, столько нет стульев, да и нечего постлать. — Ну так просто на полу. Ведь вам же самому придется спать на полу. Я хочу на полу, сейчас, сейчас! Она встала, хотела шагнуть, но вдруг как бы сильнейшая судорожная боль разом отняла у ней все силы и всю решимость, и она с громким стоном опять упала на постель. Шатов подбежал, но Marie, спрятав лицо в подушки, захватила его руку и изо всей силы стала сжимать и ломать ее в своей руке. Так продолжалось с минуту. — Marie, голубчик, если надо, тут есть доктор Френцель, мне знакомый, очень... Я бы сбегал к нему. — Вздор! — Как вздор? Скажи, Marie, что у тебя болит? А то бы можно припарки... на живот например... Это я и без доктора могу... А то горчичники. — Что ж это? — странно спросила она, подымая голову и испуганно смотря на него. — То есть что именно, Marie? — не понимал Шатов, — про что ты спрашиваешь? О боже, я совсем теряюсь, Marie, извини, что ничего не понимаю. — Эх, отстаньте, не ваше дело понимать. Да и было бы очень смешно... — горько усмехнулась она. — Говорите мне про что-нибудь. Ходите по комнате и говорите. Не стойте подле меня и не глядите на меня, об этом особенно прошу вас в пятисотый раз! Шатов стал ходить по комнате, смотря в пол и изо всех сил стараясь не взглянуть на нее. — Тут — не рассердись, Marie, умоляю тебя, — тут есть телятина, недалеко, и чай... Ты так мало давеча скушала... Она брезгливо и злобно замахала рукой. Шатов в отчаянии прикусил язык. — Слушайте, я намерена здесь открыть переплетную, на разумных началах ассоциации. Так как вы здесь живете, то как вы думаете: удастся или нет? — Эх, Marie, у нас и книг-то не читают (N.B. главное заебашить репост с оз.бай), да и нет их совсем. Да и станет он книгу переплетать? — Кто он?— Здешний читатель и здешний житель вообще, Marie. — Ну так и говорите яснее, а то: он, а кто он — неизвестно. Грамматики не знаете. — Это в духе языка, Marie, — пробормотал Шатов. — Ах, подите вы с вашим духом, надоели. Почему здешний житель или читатель не станет переплетать? — Потому что читать книгу и ее переплетать — это целых два периода развития, и огромных. Сначала он помаленьку читать приучается, веками разумеется, но треплет книгу и валяет ее, считая за несерьезную вещь. Переплет же означает уже и уважение к книге, означает, что он не только читать полюбил, но и за дело признал. До этого периода еще вся Россия не дожила. Европа давно переплетает. — Это хоть и по-педантски, но по крайней мере неглупо сказано и напоминает мне три года назад; вы иногда были довольно остроумны три года назад. Она это высказала так же брезгливо, как и все прежние капризные свои фразы. — Marie, Marie, — в умилении обратился к ней Шатов, — о Marie! Если б ты знала, сколько в эти три года прошло и проехало! Я слышал потом, что ты будто бы презирала меня за перемену убеждений. Кого ж я бросил? Врагов живой жизни; устарелых либералишек, боящихся собственной независимости; лакеев мысли, врагов личности и свободы, дряхлых проповедников мертвечины и тухлятины! Что у них: старчество, золотая средина, самая мещанская, подлая бездарность, завистливое равенство, равенство без собственного достоинства, равенство, как сознает его лакей или как сознавал француз девяносто третьего года... А главное, везде мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы! — Да, мерзавцев много, — отрывисто и болезненно проговорила она. Она лежала протянувшись, недвижимо и как бы боясь пошевелиться, откинувшись головой на подушку, несколько вбок, смотря в потолок утомленным, но горячим взглядом. Лицо ее было бледно, губы высохли и запеклись. — Ты сознаешь, Marie, сознаешь! — воскликнул Шатов. Она хотела было сделать отрицательный знак головой, и вдруг с нею сделалась прежняя судорога. Опять она спрятала лицо в подушку и опять изо всей силы целую минуту сжимала до боли руку подбежавшего и обезумевшего от ужаса Шатова. — Marie, Marie! Но ведь это, может быть, очень серьезно, Marie! — Молчите... Я не хочу, не хочу, — восклицала она почти в ярости, повертываясь опять вверх лицом, — не смейте глядеть на меня, с вашим состраданием! Ходите по комнате, говорите что-нибудь, говорите... Шатов как потерянный начал было снова что-то бормотать. — Вы чем здесь занимаетесь? — спросила она, с брезгливым нетерпением перебивая его. — На контору к купцу одному хожу. Я, Marie, если б особенно захотел, мог бы и здесь хорошие деньги доставать. — Тем для вас лучше... — Ах, не подумай чего, Marie, я так сказал... — А еще что делаете? Что проповедуете? Ведь вы не можете не проповедовать; таков характер! — Бога проповедую, Marie. — В которого сами не верите. Этой идеи я никогда не могла понять. — Оставим, Marie, это потом. — Что такое была здесь эта Марья Тимофеевна? — Это тоже мы потом, Marie. — Не смейте мне делать такие замечания! Правда ли, что смерть эту можно отнести к злодейству... этих людей? — Непременно так, — проскрежетал Шатов.Marie вдруг подняла голову и болезненно прокричала: — Не смейте мне больше говорить об этом, никогда не смейте, никогда не смейте! И она опять упала на постель в припадке той же судорожной боли; это уже в третий раз, но на этот раз стоны стали громче, обратились в крики. — О, несносный человек! О, нестерпимый человек! — металась она, уже не жалея себя, отталкивая стоявшего над нею Шатова. — Marie, я буду что хочешь... я буду ходить, говорить... — Да неужто вы не видите, что началось? — Что началось, Marie? — А почем я знаю? Я разве тут знаю что-нибудь... О, проклятие! О, будь проклято всё заране! — Marie, если б ты сказала, что́ начинается... а то я... что я пойму, если так? — Вы отвлеченный, бесполезный болтун. О, будь проклято всё на свете! — Marie! Marie! Он серьезно подумал, что с ней начинается помешательство. — Да неужели вы, наконец, не видите, что я мучаюсь родами, — приподнялась она, смотря на него со страшною, болезненною, исказившею всё лицо ее злобой. — Будь он заране проклят, этот ребенок! — Marie, — воскликнул Шатов, догадавшись наконец, в чем дело, — Marie... Но что же ты не сказала заране? — спохватился он вдруг и с энергическою решимостью схватил свою фуражку. — А я почем знала, входя сюда? Неужто пришла бы к вам? Мне сказали, еще через десять дней! Куда же вы, куда же вы, не смейте! — За повивальною бабкой! я продам револьвер; прежде всего теперь деньги! Marie была так беспомощна, до того страдала и, надо правду сказать, до того пугалась предстоящего, что не посмела ее отпустить. Но эта женщина стала ей вдруг ненавистна: совсем не о том она говорила, совсем не то было в душе Marie! Но пророчество о возможной смерти в руках неопытной повитухи победило отвращение. Зато к Шатову она стала с этой минуты еще требовательнее, еще беспощаднее. Дошло наконец до того, что запретила ему не только смотреть на себя, но и стоять к себе лицом. Мучения становились сильнее. Проклятия, даже брань становились всё неистовее. — Э, да мы его вышлем, — отрезала Арина Прохоровна, — на нем лица нет, он только вас пугает; побледнел как мертвец! Вам-то чего, скажите пожалуйста, смешной чудак? Вот комедия! Шатов не отвечал; он решился ничего не отвечать. — Видала я глупых отцов в таких случаях, тоже с ума сходят. Но ведь те по крайней мере... — Перестаньте или бросьте меня, чтоб я околела! Чтобы ни слова не говорили! Не хочу, не хочу! — раскричалась Marie. — Ни слова не говорить нельзя, если вы сами не лишились рассудка; так я и понимаю об вас в этом положении. По крайней мере надо о деле: скажите, заготовлено у вас что-нибудь? Отвечайте вы, Шатов, ей не до того. — Скажите, что именно надобно? — Значит, ничего не заготовлено. Она высчитала всё необходимо нужное и, надо отдать ей справедливость, ограничилась самым крайне необходимым, до нищенства. За иными вещами приходилось сбегать к Кириллову. Чуть только Шатов повернулся идти, она тотчас стала неистово звать его назад и успокоилась лишь тогда, когда опрометью воротившийся с лестницы Шатов разъяснил ей, что уходит лишь на минуту, за самым необходимым, и тотчас опять воротится. — Ну, на вас трудно, барыня, угодить, — рассмеялась Арина Прохоровна, — то стой лицом к стене и не смей на вас посмотреть, то не смей даже и на минутку отлучиться, заплачете. Ведь он этак что-нибудь, пожалуй, подумает. Ну, ну, не блажите, не кукситесь, я ведь смеюсь. — Он не смеет ничего подумать. — Та-та-та, если бы не был в вас влюблен как баран, не бегал бы по улицам высуня язык и не поднял бы по городу всех собак. Ночь проходила. Шатова посылали, бранили, призывали. Marie дошла до последней степени страха за свою жизнь. Она кричала, что хочет жить «непременно, непременно!» и боится умереть. «Не надо, не надо!» — повторяла она. Если бы не Арина Прохоровна, то было бы очень плохо. Мало-помалу она совершенно овладела пациенткой. Та стала слушаться каждого слова ее, каждого окрика, как ребенок. Арина Прохоровна брала строгостью, а не лаской, зато работала мастерски. Стало рассветать. Арина Прохоровна вдруг выдумала, что Шатов сейчас выбегал на лестницу и богу молился, и стала смеяться. Marie тоже засмеялась злобно, язвительно, точно ей легче было от этого смеха. Наконец Шатова выгнали совсем. Наступило сырое, холодное утро. Он приник лицом к стене, в углу, точь-в-точь как накануне, когда входил Эркель. Он дрожал как лист, боялся думать, но ум его цеплялся мыслию за всё представлявшееся, как бывает во сне. Мечты беспрерывно увлекали его и беспрерывно обрывались, как гнилые нитки. Из комнаты раздались наконец уже не стоны, а ужасные, чисто животные крики, невыносимые, невозможные. Он хотел было заткнуть уши, но не мог и упал на колена, бессознательно повторяя: «Marie, Marie!». И вот наконец раздался крик, новый крик, от которого Шатов вздрогнул и вскочил с колен, крик младенца, слабый, надтреснутый. Он перекрестился и бросился в комнату. В руках у Арины Прохоровны кричало и копошилось крошечными ручками и ножками маленькое, красное, сморщенное существо, беспомощное до ужаса и зависящее, как пылинка, от первого дуновения ветра, но кричавшее и заявлявшее о себе, как будто тоже имело какое-то самое полное право на жизнь... Marie лежала как без чувств, но через минуту открыла глаза и странно, странно поглядела на Шатова: совсем какой-то новый был этот взгляд, какой именно, он еще понять был не в силах, но никогда прежде он не знал и не помнил у ней такого взгляда. — Мальчик? Мальчик? — болезненным голосом спросила она Арину Прохоровну. — Мальчишка! — крикнула та в ответ, увертывая ребенка. Шатов бормотал бессвязно, чадно и восторженно. Как будто что-то шаталось в его голове и само собою, без воли его, выливалось из души. — Было двое, и вдруг третий человек, новый дух, цельный, законченный, как не бывает от рук человеческих; новая мысль и новая любовь, даже страшно... И нет ничего выше на свете! — Эк напорол! Просто дальнейшее развитие организма, и ничего тут нет, никакой тайны, — искренно и весело хохотала Арина Прохоровна. — Этак всякая муха тайна. Но вот что: лишним людям не надо бы родиться. Сначала перекуйте так всё, чтоб они не были лишние, а потом и родите их. А то вот его в приют послезавтра тащить... Впрочем, это так и надо. — Никогда он не пойдет от меня в приют! — уставившись в пол, твердо произнес Шатов. Он уселся у окна сзади дивана, так что ей никак нельзя было его видеть. Но не прошло и минуты, Marie подозвала его и брезгливо попросила поправить подушку. Он стал оправлять. Она сердито смотрела в стену. — Не так, ох, не так... Что за руки! Шатов поправил еще. — Нагнитесь ко мне, — вдруг дико проговорила она, как можно стараясь не глядеть на него.Он вздрогнул, но нагнулся.— Еще... не так... ближе, — и вдруг левая рука ее стремительно обхватила его шею, и на лбу своем он почувствовал крепкий, влажный ее поцелуй. ©Достоевский