#последний_длиннопост
— Теперь бы хорошо проехаться в коляске куда-нибудь за город,
— сказал Иван Дмитрич, потирая свои красные глаза, точно спросонок,
— потом вернуться бы домой в теплый, уютный кабинет и...
полечиться у порядочного доктора от головной боли...
Давно уже я не жил по-человечески. А здесь гадко!
Нестерпимо гадко!
— Между теплым, уютным кабинетом и этою палатой нет никакой разницы, — сказал Андрей Ефимыч. — Покой и довольство человека не вне его, а в нем самом.
— То есть как?
— Обыкновенный человек ждет хорошего или дурного извне,
то есть от коляски и кабинета, а мыслящий от самого себя.
— Идите проповедуйте эту философию в Греции, где тепло и пахнет
померанцем, а здесь она не по климату. С кем это я говорил о Диогене?
С вами, что ли?
— Да, вчера со мной.
— Диоген не нуждался в кабинете и в теплом помещении; там и без того
жарко. Лежи себе в бочке да кушай апельсины и оливки.
А доведись ему в России жить, так он не то что в декабре,
а в мае запросился бы в комнату.
Небось скрючило бы от холода.
— Нет. Холод, как и вообще всякую боль, можно не чувствовать.
Марк Аврелий оказал: "Боль есть живое представление о боли:
сделай усилие воли, чтоб изменить это представление, откинь его, перестань жаловаться, и боль исчезнет". Это справедливо.
Мудрец или попросту мыслящий, вдумчивый человек
отличается именно тем, что презирает страдание;
он всегда доволен и ничему не удивляется.
— Значит, я идиот, так как я страдаю, недоволен и удивляюсь
человеческой подлости.
— Это вы напрасно. Если вы почаще будете вдумываться,
то вы поймете, как ничтожно все то внешнее, что волнует нас.
Нужно стремиться к уразумению жизни, в нем - истинное благо.
- Уразумение... — поморщился Иван Дмитрич.
— Внешнее, внутреннее...
Извините, я этого не понимаю. Я знаю только,
— сказал он, вставая и сердито глядя на доктора,
— я знаю, что бог создал меня из теплой крови и нервов,
да-с! А органическая ткань, если она жизнеспособна,
должна реагировать на всякое раздражение. И я реагирую!
На боль я отвечаю криком и слезами, на подлость — негодованием,
на мерзость - отвращением. По-моему, это,
собственно, и называется жизнью. Чем ниже организм,
тем он менее чувствителен и тем слабее отвечает на раздражение,
и чем выше, тем он восприимчивее и энергичнее реагирует на действительность. Как не знать этого?
Доктор, а не знает таких пустяков! Чтобы презирать страдание,
быть всегда довольным и ничему не удивляться,
нужно дойти вот до этакого состояния, —
и Иван Дмитрич указал на толстого, заплывшего жиром мужика,
— или же закалить себя страданиями до такой степени,
чтобы потерять всякую чувствительность к ним, то есть, другими словами, перестать жить. Извините, я не мудрец и не философ, — продолжал Иван Дмитрич, с раздражением, — и
ничего я в этом не понимаю. И не и состоянии рассуждать.
— Напротив, вы прекрасно рассуждаете.
— Стоики, которых вы пародируете, были замечаюльные люди,
но учение их застыло еще две тысячи лет назад и ни капли не подвинулось вперед и не будет
двигаться, так как оно не практично и не жизненно.
Оно имело успех только у меньшинства, которое проводило
свою жизнь в штудировании и смаковании всяких учений,
большинство же не понимало его. Учение, проповедующее равнодушие
к богатству, удобствам жизни, презрение к страданиям и смерти,
совсем непонятно для громадного большинства, так как это большинство никогда не знало ни богатства, ни удобств в жизни;
а презирать страдания значило бы для
него презирать самую жизнь, так как все существо человека
состоит из ощущений голода, холода, обид,
потерь и гамлетовского страха перед смертью.
В этих ощущениях вся жизнь: ею можно тяготиться, ненавидеть ее,
но не презирать. Да, так, повторяю, учение стоиков никогда
не может иметь будущности, прогрессируют же, как видите,
от начала века, и сегодня борьба,
чуткость к боли, способность отвечать на раздражение...
Иван Дмитрич вдруг потерял нить мыслей,
остановился и досадливо потер лоб.
— Хотел сказать что-то важное, да сбился, — сказал он.
— О чем я? Да! Так вот я и говорю: кто-то из стоиков продал себя в рабство затем, чтобы выкупить своего ближнего.
Вот видите, значит, и стоик реагировал на раздражение, так как для такого великодушного акта, как уничтожение себя
ради ближнего, нужна возмущенная, сострадающая душа.
Я забыл тут в тюрьме все, что учил, а то бы еще что-нибудь вспомнил.
А Христа взять? Христос
отвечал на действительность тем, что плакал, улыбался, печалился, гневался, даже тосковал; он не с улыбкой шел навстречу страданиям
и не презирал смерть, а молился в саду Гефсиманском, чтобы его миновала чаша сия.
Иван Дмитрич засмеялся и сел.
— Положим, покой и довольство человека не вне его, а в нем самом, —
сказал он. — Положим, нужно презирать страдания, ничему не удивляться. Но вы-то на каком основании проповедуете это? Вы мудрец? Философ?
— Нет, я не философ, по проповедовать это должен каждый,
потому что это разумно.
— Нет, я хочу знать, почему вы в деле уразумения, презрения к
страданиям и прочее считаете себя компетентным? Разве вы страдали
когда-нибудь? Вы имеете понятие о страданиях? Позвольте: вас в детстве
секли?
— Нет, мои родители питали отвращение к телесным наказаниям.
— А меня отец порол жестоко. Мой отец был крутой, геморроидальный
чиновник, с длинным носом и желтою шеей. Но будем говорить о вас. Во всю
вашу жизнь до вас никто не дотронулся пальцем, никто вас не запугивал, не
забивал; здоровы вы, как бык. Росли вы под крылышком отца и учились на его
счет, а потом сразу захватили синекуру. Больше двадцати лет вы жили на
бесплатной квартире, с отоплением, с освещением, с прислугой имея притом
право работать, как и сколько вам угодно, хоть ничего не делать. От природы
вы человек ленивый, рыхлый и потому старались складывать свою жизнь так.
чтобы вас ничто но беспокоило и не двигало с места. Дела вы сдали фельдшеру
и прочей сволочи, а сами сидели в тепле да в тишине, копили деньги, книжки
почитывали, услаждали себя размышлениями о разной возвышенной чепухе и (Иван
Дмитрич посмотрел на красный нос доктора) выпивахом. Одним словом, жизни вы
не видели, не знаете ее совершенно, а с действительностью знакомы только
теоретически. А презираете вы страдания и ничему не удивляетесь по очень
простой причине: суета-сует, внешнее и внутреннее, презрение к жизни,
страданиям и смерти, уразумение, истинное благо - все это философия, самая подходящая для российского лежебока.
Видите вы, например, как мужик бьет жену. Зачем вступаться?
Пускай бьет, все равно оба помрут рано или поздно; и бьющий к тому же оскорбляет побоями не того, кого бьет, а самого себя.
Пьянствовать глупо, неприлично, но пить - умирать, и не пить - умирать.
Приходит баба, зубы болят... Ну, что ж? Боль есть представление о боли и к
тому же без болезней не проживешь на этом свете, все помрем, а потому
ступай, баба, прочь, не мешай мне мыслить и водку пить. Молодой человек
просит совета, что делать, как жить; прежде чем ответить, другой бы
задумался, а тут уж готов ответ: стремись к уразумению или к истинному
благу:
А что такое это фантастическое "истинное благо"? Ответа нет, конечно.
Нас держат здесь за решеткой, гноят, истязуют, но это прекрасно и разумно,
потому что между этою палатой и теплым, уютным кабинетом нет никакой
разницы. Удобная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом
себя чувствуешь... Нет, сударь, это не философия, не мышление, не широта
взгляда, а лень, факирство, сонная одурь... Да! — опять рассердился Иван
Дмитрич. - Страдание презираете, а небось прищеми вам дверью палец, так
заорете во все горло!
— А может, и не заору, - сказал Андрей Ефимыч, кротко улыбаясь.
— Да, как же! А нот если бы вас трахнул паралич или, положим,
какой-нибудь дурак и наглец, пользуясь своим положением и чипом, оскорбил
вас публично и вы знали бы, что это пройдет ему безнаказанно, — ну, тогда бы вы поняли, как это отсылать других к уразумению и истинному благу.
— Это оригинально, — сказал Андрей Ефимыч, смеясь от удовольствия и
потирая руки. - Меня приятно поражает в вас склонность к обобщениям,
а моя характеристика, которую вы только что изволили сделать, просто блестяща.
.................................................................................................................................
Андрей Ефимыч отошел к окну и посмотрел в поле. Уже становилось темно и
на горизонте с правой стороны восходила холодная, багровая луна. Недалеко от больничного забора, в ста саженях, не больше, стоял высокий белый дом, обнесенный каменною стеной. Это была тюрьма.
"Вот она действительность!" - подумал Андрей Ефимыч, и ему стало
страшно.
Были страшны и луна, и тюрьма, и гвозди на заборе, и далекий пламень в
костопальном заводе. И это показалось страшным.
Андрей Ефимыч уверял себя, что в луне и в тюрьме нет ничего особенного,
и что все со временем сгниет и обратится в глину, но отчаяние вдруг овладело им, он ухватился обеими руками за решетку и изо всей силы потряс ее. Крепкая решетка не поддалась.
Потом, чтобы не так было страшно, он пошел к постели Ивана Дмитрича и
сел.
— Я пал духом, дорогой мой, — пробормотал он, дрожа и утирая холодный
пот. — Пал духом.
— А вы пофилософствуйте, - сказал насмешливо Иван Дмитрич.
Что-то еще неотвязчивое, кроме страха и чувства обиды, томило Андрея
Ефимыча все время с наступления вечера. Наконец он сообразил, что это ему
хочется пива и курить.
— Я выйду отсюда, дорогой мой, - сказал он. — Скажу, чтобы сюда огня
дали... Не могу так... не в состоянии...
Андрей Ефимыч пошел к двери и отворил ее, но тотчас же Никита вскочил и
загородил ему дорогу.
— Куда вы? Нельзя, нельзя! - сказал он. — Пора спать!
— Но я только на минуту, по двору пройтись! - оторопел Андрей Ефимыч.
— Нельзя, нельзя, не приказано. Сами знаете.
Никита захлопнул дверь и прислонился к ней спиной.
— Но если я выйду отсюда, что кому сделается от этого? - спросил Андрей
Ефимыч, пожимая плечами. - Не понимаю! Никита, я должен выйти! — сказал он дрогнувшим голосом. — Мне нужно!
— Не заводите беспорядков, нехорошо! - сказал наставительно Никита.
— Это черт знает что такое! - вскрикнул вдруг Иван Дмитрич и вскочил. -
Какое он имеет право не пускать? Как они смеют держать нас здесь? В законе, кажется, ясно сказано, что никто не может быть лишен свободы без суда! Это
насилие! Произвол!
— Конечно, произвол! - сказал Андрей Ефимыч, подбодряемый криком Ивана
Дмитрича. — Мне нужно, я должен выйти. Он не имеет права! Отпусти, тебе
говорят!
— Слышишь, тупая скотина? - крикнул Иван Дмитрич и постучал кулаком в
дверь. — Отвори, а то я дверь выломаю! Живодер!
— Отвори! - крикнул Андрей Ефимыч, дрожа всем телом. - Я требую!
— Поговори еще! — ответил за дверью Никита. - Поговори!
— По крайней мере, поди позови сюда Евгения Федорыча! Скажи, что я
прошу его пожаловать... на минуту!
— Завтра они сами придут.
— Никогда нас не выпустят! - продолжал между тем Иван Дмитрич. - Сгноят
нас здесь! О господи, неужели же в самом деле на том свете нет ада и эти
негодяи будут прощены? Где же справедливость? Отвори, негодяй, я задыхаюсь!
— крикнул он сиплым голосом и навалился на дверь. - Я размозжу себе голову!
Убийцы!
Никита быстро отворил дверь, грубо, обеими руками и коленом отпихнул
Андрея Ефимыча, потом размахнулся и ударил его кулаком по лицу. Андрею
Ефимычу показалось, что громадная соленая волна накрыла его с головой и
платила к кровати; в самом деле, во рту было солоно: вероятно, из зубов
пошла кровь. Он, точно желая выплыть, замахал руками и ухватился за чью-то
кровать, и в это время почувствовал, что Никита два раза ударил его в спину.
Громко вскрикнул Иван Дмитрич. Должно быть, и его били.
Затем все стихло. Жидкий лунный свет шел сквозь решетки, и на полу
лежала тень, похожая на сеть. Было страшно. Андрей Ефимыч лег и притаил
дыхание; он с ужасом ждал, что его ударят еще раз. Точно кто взял серп,
воткнул в него и несколько раз повернул в груди и в кишках. От боли он
укусил подушку и стиснул зубы, и вдруг в голове его, среди хаоса, ясно
мелькнула страшная, невыносимая мысль, что такую же точно боль должны были
испытывать годами, изо дня в день эти люди, казавшиеся теперь при лунном
свете черными тенями. Как могло случиться, что в продолжение больше чем
двадцати лет он не знал и не хотел знать этого? Он не знал, не имел понятия
о боли, значит, он не виноват, но совесть, такая же несговорчивая и грубая,
как Никита, заставила его похолодеть от затылка до пят.
©Чехов